Сковорода или наукометрия (стенограмма дискуссии)

Сковорода или наукометрия (стенограмма дискуссии)

«Мы сегодня оцениваем научную деятельность по наукометрии, как бы ни было печально… Люди, которые заняты важнейшими государственными делами, у которых нет индекса цитирования, но у которых плавает, летает, ездит…, они не попадают», - жаловался президенту на заседании Совета по науке и образованию глава Курчатовского института Михаил Ковальчук. Схожий порядок аргументации – конфликт между государственным интересом и правилами подсчета научной эффективности Минобрнауки России – использовали и гуманитарии: философы (решение Ученого совета ИФ РАН), историки (письмо академика РАН Валерия Тишкова), литературоведы и филологи (заявление Ученого совета ИМЛИ им Горького РАН). Протест против наукометрии превратился в политическую платформу, которая объединила физиков, лириков и даже часть администраторов от науки.

Наукометрия задумывалась как социологический инструмент, который позволит гармонично совместить raison d'etre научного производства и национальных научных школ или даже соперничающих геополитических блоков. Но оказывается, что в России наукометрия противна и тому и другому: чужда государственному интересу и не защищает национальные научные школы. Дело не в глобализации академии и использовании английского языка в качестве новой латыни: китайская наука более чем успешно справляется и с глобализацией, и с английским. Дело в чем-то другом. Недостатка в версиях нет: идеологический конфликт отечественной мысли с западной, несовпадение национальных интересов, то есть, грубо говоря, заговор западной академии против российских ученых, наконец, пожалуй, наиболее осмысленное – опасения потерять навыки академического мышления, интеллектуальной работы на русском языке.

Оставляя за скобками вопросы бюджетной политики, идеологии, национальной безопасности и заговоров, участники дискуссии хотели поговорить о том, несет ли наукометрия смерть научной традиции, в том числе национальной, идет ли речь о смерти языка мышления или о смерти источников, создавших этот язык. Или, напротив, именно переупаковка национального наследия для глобального потребления окажется наиболее успешной стратегией в рамках матрицы publish or perish? Наконец, имеет ли вообще смысл говорить о происходящих процессах в таких «молярных» терминах, как «традиция», «школа», и т.д., и не скрывают ли они сегодня более серьезных проблем?

Участники: Вячеслав Данилов (МГУ, Логос) Ирина Дуденкова (МВШСЭН), Артем Космарский (Институт востоковедения РАН), Дмитрий Кралечкин (Логос), Петр Сафронов (независимый исследователь)

Петр Сафронов: Позвольте мне начать наше обсуждение с двух моментов. Количественная оценка результатов научной деятельности предполагает две вещи: первая - нет никакой науки, которая бы не доводила до определенным образом измеримого результата; вторая - использование точки зрения “внешнего” наблюдателя, который нуждается в наукометрических показаниях для навигации в незнакомом для него/нее поле. Увлечение результативностью может принимать форму одержимости успехом и на уровне институциональной политики академических организаций, и на уровне финансово-административных решений спонсорских инстанций, и на уровне дисциплинарных альянсов. Как быть в ситуации, если исследование не добивается быстрого успеха? Как определить горизонты быстроты? Могут ли полноправно сосуществовать в современной науке "разные скорости"? В ситуации, когда научные исследования поддерживает в основном один донор - государство, скорость академических процессов определяется движением ресурсных потоков в бюрократической машине. Характер накопления государством ресурсов становится тогда матрицей, по которой организуются зависящие от государства процессы. Если государство, скажем так, собирает дань, извлекает спрятанные излишки, то и академический процесс устраивается по экстрактивной модели сбора дани. Если государство выступает как диспетчер переговорных процессов, то и академическая наука приобретает соответствующие черты. Там, где науку финансирует прежде всего государство, наукометрия зондирует потенциал мимикрии академической системы под определенный тип бюрократии.

Иногда встречается утверждение, что наукометрия менее распространена в США. Это, разумеется, не означает, что академическая система в Америке свободна от импульса мимикрии под государственную бюрократию. Просто наличие частных спонсоров создает больше возможностей для шизофренического расщепления внутри академических организаций, которые могут одновременно следовать нескольким, в том числе противоречащим друг другу, траекториям. Это, хорошо показывает, например, конфликт вокруг использования стандартизированных тестов при приеме в Калифорнийском университете, который закончился отказом от них, хотя внутри университета были диаметрально противоположные позиции. Этот пример демонстрирует, что точка зрения "внешнего" по отношению к академии наблюдателя не гомогенна, она может расщепляться в зависимости от имеющейся в обществе поляризации, которая неизбежно отражается и на институтах науки и образования. Применение единых наукометрических инструментов здесь оказывается связано с тем, насколько научные исследования оказываются затронуты теми же конфликтами, которые окружают, скажем, процесс набора студентов в университеты. Грубо говоря, может ли наукометрия способствовать закреплению различных форм дискриминации?

Артем Космарский: Мне кажется, что все немножко сложнее. Наукометрия – и я об этом несколько раз писал, да и не только я – является сочетанием двух, если вы помните, диспозитивов. Это не только бюрократический диспозитив государства, которое хочет знать, что происходит и хочет иметь прозрачные метрики, механизмы измерения того, что делается. Особенно, что делают те, кто находятся на бюджетном финансировании. Это своего рода прозрачность, исчисляемость для государства. Но есть и научный диспозитив, связанный с самоизучением науки. Парадокс в том, что в России наукометрия – это практически исключительно часть государственного диспозитива.

Если быть точным, то наукометрия была изначально придумана как внутренний научный инструмент, и все это знают. Мы изучаем науку через чтение текстов или через изучение биографий, как это делал Мертон, через изучение биографических траекторий, как это делал Бурдье, через изучение того, как меняются научные картины мира, парадигмы, некие базовые вещи для науки. А теперь давайте посмотрим через существующие на условный 1960 год "большие данные", что нам даст научное цитирование? То есть, наукометрия появляется изначально как внутренний инструмент науки для познавания самой науки. А 1980-е годы, в связи с распространением неолиберального управления, New Public Management, введением KPI, критериев результативности и прочего, наукометрия стала именно внешним инструментом оценки научной эффективности. В этом и ее сила, и ее слабость. New Public Management сферы, которые раньше были внекорпоративными – наука, образование, здравоохранение, - затаскивает в бизнес-модель KPI. В бизнесе есть простой KPI – это доход, прибыльность, измеренная определенными способами, фирма зарабатывает деньги или фирма не зарабатывает деньги, фирма выходит в ноль и с прибылью или не выходит - есть четкие критерии. В науке подобный подход породил своего рода квазивалюту, денег нет, но есть какие-то квазиденьги, будь это индекс Хирша, будь это число статей, будь это цитатные метрики. Своего рода попытка изобрести внутреннюю валюту и переложить в бизнесовый бенчмаркинг – растет доходность или не растет? Есть масса исследований, которые показывают, как науку подобный подход рушит, потому что - и это закон Кэмпбелла, это все много раз обсуждалось, - как только вводятся качественные показатели, люди начинают искать средства накручивания этих показателей, и показатели перестают что бы то ни было показывать. Такова бизнес или неолиберальная или корпоративная модель наукометрии. Она совпадает с государственным диспозитивом в желании прозрачных и наукообразных, единых и счетных, то есть квантифицируемых, методик. Но отчасти и не совпадает.

Но это не все. Возникают на фоне проблемы результативности научных исследований, которые должны быть измерены, проблема доверия. В науке сейчас, - а я говорю в основном про естественные науки, - ведется достаточно большая и жесткая дискуссия, насчет того, как бороться с positive results bias. Проблема научного сообщества в естественных науках связана с тем, что все стараются хоть мытьем, хоть катанием накрутить себе статистически значимые положительные результаты. Это делают сами ученые, это делают начальники, которые руководят учеными, это делают авторы статей, это делают редакторы. Статья имеет высокие шансы быть цитируемой и публикуемой, если там есть положительный результат, если есть гипотеза и она показала что если ты, грубо говоря, левша – значит ты, скорее всего, будешь голосовать за демократов. И подобных исследований множество. Многие сейчас понимают что этот positive results bias – это вещь опасная, потому что она приводит к накрутке. Допустим мы провели исследование "no results": мы что-то попробовали, но гипотеза не подтвердилась – эти результаты не меньше достойны того, чтобы быть опубликованными. Это не требование результативности, это понимание того, что требовать положительный результат – это не очень хорошо. Для науки в равной степени важны – если гипотеза не подтвердилась и результаты были какие-то не такие. Это сейчас на всех уровнях пытаются внедрить: и журналы редакционную политику меняют, и базы, и от рецензентов тоже специально требуют, если есть хороший результат, сильная корреляция, не надо этому аплодировать, нужны все результаты и т.д. Есть некая тонкая грань между неочевидными результатами деятельности ученого и кризисом результативности, как кризисом стремления показать четкий, яркий, продаваемый, сенсационный результат. Но здесь возникает уже другая проблема: будут ли цитировать эти работы или не будут? Потому что цитирование – это тоже метрика, которая сама по себе biased: цитируются самые провокативные работы, самые сенсационные, самые вызывающие споры, т.е. самые хорошие. У хороших средних работ меньше шансов стать цитируемыми.

Цитируемость как метрика – это отдельная интересная проблема, поскольку именно цитируемость с ее психологическими и экзистенциальными свойствами, является субстратом для главной метрики по оценке качества, то это, конечно, очень любопытный сюжет. Идея, что нам не нужны только положительные результаты, а нам нужны только яркие результаты – она уже утвердилась. А вот идея Петра, что в работе ученого вообще не нужны результаты… я не думаю, что где-то в мире она будет иметь какой-то резонанс со стороны тех, кто выдает финансирование. Потому что так мы фактически выходим к идее единого базового дохода, чего хотят многие отечественные исследователи: я ученый, я делаю то, что хочу, а вы им платите некие базовые деньги. Возможно, что это неплохая идея. Но почему только ученым? Допустим, есть такие элитные люди типа ученых, или художников, как в Норвегии, которым государственный фонд платит деньги. А как насчет всех остальных? Возможно, что это разумно - платить некие деньги ученым за кредит доверия, что они что-то делают. Но как давать деньги за то, что ты что-то делаешь без ощутимых результатов? Для гуманитариев это еще может выглядеть нормально, но что насчет физиков?

Совсем недавно, во второй половине ХХ века у мировой науки был золотой век. Когда финансирование науки росло в разы, если не в десятки раз, когда тысячи, десятки тысяч ученых получали места в университетах, которых еще два поколения назад не было. Денег было все больше, а требований, с мыслью о том, что у вас есть много времени на то, чтобы делать что-то, не давая практических результатов, было все меньше. Золотой век кончился вместе с 70-ми. Все начало рассыпаться с 90-х, а то и с 80-х годов. И поскольку этот золотой век был недавно и его все помнят – он воспроизводится как норма жизни науки, к которой часто апеллируют. В России это особенно сильно заметно. Потому что по большому счету брежневская наука, в отличие от сталинской, представляла собой удовлетворение собственного любопытства за государственный счет: мы делаем вид, что вам платим, вы – делаете вид, что работаете. Все это действовало. Действительно возможности ученым делать, что они хотят, были огромны в брежневскую эпоху. В 1990-е годы постсоветское государство перестало платить ученым деньги, но зато и требовать ничего не стало. Переход на любые другие модели работы науки, когда тебе платят и с тебя что-то требуют, оказался очень болезненным.

Ирина Дуденкова: Насколько я поняла Петра, он говорит не о том, что никакие критерии результативности не могут применяться, а скорее о том, что цитирование не может быть критерием результативности, что цитирование — плохой инструмент измерения качества научной работы. То есть речь идет о соотношении понятий результат и успех. Может ли результатом быть неудача? Можно ли в принципе придумать удовлетворительные критерии результативности, кроме цитирования. В любом случае, мне кажется, нужно обсуждать, что мы понимаем под результатами научного труда.

Космарский: В любом случае мне интересно, что мы понимаем под результатом? А нужно ли вообще от ученых требовать результата? Это вызывает те возражения, которые я уже озвучил: почему мы требуем результата от полицейского, результата от работника турфирмы, например: он должен продать столько-то путевок, СММ-менеджер должен написать столько-то постов в соцсети. Почему ученый похож на древнегреческого философа, от которого, в отличие от рабов-трудящихся, не требуют ничего? Почему от всех требуем результаты, а от ученых не требуем? Выход может быть разве что в радикально левой повестке: от каждого по способностям, каждому по потребностям.

Сафронов: Поясняя свою позицию, я хотел бы воспользоваться различием телических и ателических видов деятельности, т.е. имеющих некую результативность или не имеющих результата видов работ. Вот, например, работа сиделки. Никакого позитивного результата у нее нет, в том смысле, что сиделка не может принципиально улучшить состояние смертельно больного, хотя, разумеется, может смягчить его страдания. Это ателическая деятельность. Или, если взять другой пример, игра с маленьким ребенком - она может выглядеть как бесконечное утомительное повторение определенных действий, не имеющих конкретного результата. А что если науку тоже мыслить как ателическую деятельность? На мой взгляд, ученые напрасно пытаются удержать рамку цели. Признание, что у науки есть цель (допустим, разыскание истины) не гарантирует особого достоинства этому занятию, потому что слишком многое в научной практике противоречит такому заявлению. Достоинство ученых могло бы быть утверждено признанием ателического, бесцельного характера науки. Это не означает, что ученые не нужны. Просто их “нужность” приобрела, так сказать, инфраструктурный характер, то есть перестала быть сопряжена с возможностью занять некую субъектную позицию.

Ученые сегодня стоят в ряду тех профессий, где тела работают как приводы цифровой экономики, доводя до сопряжения с действительностью виртуальный мир. В этом отношении виртуальность наукометрии сегодня фактически предшествует реальности науки. Тогда применение неких KPI к ученым выглядит уже довольно архаичным занятием, поскольку виртуальная научная инфраструктура полагает свои цели каким-то иным, виральным, вненаучным способом. С другой стороны, именно в некоторой архаичности локальных практик заложен, возможно, какой-то ресурс для движения в других, менее репрессивных по отношению к автономии науки, направлениях.

Космарский: Цель? В каком-то смысле цели у науки и так никакой нет. У нас есть указ повысить количество публикаций в WoS, в SCOPUS, и это единственная цель, которую государство отчетливо формулирует. Сколько мы слышим, как исследователи нам говорят, мол, что если бы государство сказало: давайте, летим на Марс, давайте открывать новое лекарство от рака, то будет совсем другое дело. Но это архаика, причем не сталинская архаика, а архаика уже безидеологичная.

Вы предлагаете очень радикальную идею, но многим гуманитариям она наверное близка. Но мы упираемся в то, что наука себя последние лет 80 продавала другой идей, она продавала себя идее результата. Вот есть некие ученые в белых халатах, вы дадите им много денег, и они сделают вам ядерную бомбу, новые лекарства и т.д. Существует также модель власти/знания, когда ученых кормили за экспертизу. Допустим, мы заключаем договор с Албанией, тогда пусть специалист по Албании напишет нам докладную записку, что там вообще в Албании происходит. И мы, исходя из этой докладной записки, будем нашу политику для Албании как-то определять. Но еще более древняя модель, и она как-то слабенько работает, кроме того, что приносит мало денег. В то время как модель, когда вы нам даете деньги, а мы вам даем результат - это источник корпоративной науки. Или результат, или надежда на результаты. Просто сказать горделиво, что мы работаем ателически - это означает серьезным образом ударить по надеждам финансирующих организаций, funding agencies и, соответственно, перейти к какому-то более горделивому нищему существованию, опираясь на какие-то квазипатронатные системы, меценатство. Patreon – это и есть Uber для творческих профессий.

Дмитрий Кралечкин: Интересно, что Patreon — удобная платформа и для воровства интеллектуального контента, и в то же время себя он подает как, в том числе, ситуацию идеальной востребованности, абсолютно прозрачного цитирования. Но спонсор получает доступ и может слить весь контент куда угодно. С этим столкнулись производители графики, различных цифровых продуктов. С одной стороны, как спонсор, я получаю право доступа к продукту, а с другой стороны, получаю не столько право, сколько физическую возможность использовать этот контент как угодно, размыкая ситуацию. Да, люди получают какие-то деньги за то, что они производят какой-то продукт, но это не вполне торговля. Точка, где что-то производится, оказывается подвешенной. В каком-то смысле это и есть вариант безусловного дохода. Принцип таков: вы будете продавать некое содержание, получать в результате свою микроскопическую нишу, а большой рынок может функционировать где-то еще. Возникает странная ситуация: этот рынок не глобальный, нет никакого общего правила, скорее наоборот, то есть происходит структурная отсечка, благодаря которой мы уже обеспечили почти рыночную ситуацию, где все замечательно, где мы нашли друг друга, друг другу платим и т.д. Но вдруг выясняется, что на этой, казалось бы, вполне прозрачной ситуации очень легко паразитировать. Сами же спонсоры оказываются одновременно паразитами.

В этом плане проблема имитации идеальных рыночных отношений – это всегда проблема того, что тот, кто эти ситуации создает, является одновременно паразитом. Это наиболее простой пример. В этом плане я не вполне понимаю следующее: современная абстрактная идеальная наука, когда она попадает в фокус регулятора, – это брежневская наука или сталинская наука? У меня ощущение, что регулятор имеет дело скорее с брежневской наукой. По той простой причине, что она существует не в режиме результата вообще. Существует по крайней мере два режима результата или результативности: первый - когда к ученым можно условно прийти и сказать: «ребята, сделайте то-то и то-то», и они наверное даже смогут что-то сделать. И иной результат, когда он — это нечто такое, что кодируется в некотором пространстве, которое формально и автономно, не являясь пространством заказанного результата. В данном случае у науки автономность никто не отбирает. Тогда как про предыдущий режим результативности можно сказать, что это вообще была не наука. Когда делали атомную бомбу, это была «еще» не наука. Это попытка исполнить некий проект: собрали ученых, которые уже были учеными, им не нужно было это доказывать, и поставили им задачу. Но грубо говоря, это не режим нормальной науки, это экстраординарный режим.

Меня эта ситуация интересует больше со стороны, то есть интересна сама эта конструкция экономии субъекта, как она вообще выстраивается? Экономика науки в этом плане довольно забавна в том плане, что в каком-то смысле она приглашает всех в «пустыню реального», буквально. Понятно, что позиция ученого классически поддерживалась на определенных иллюзиях, которые могли многое предполагать. Например, ученый — это тот, кто думает, что он автономен в своей идее, что он служит истине. Вопрос даже не в том, получает он деньги или не получает, этот вопрос решался часто эмпирически и многие авторы, которых мы читаем сейчас, существовали без приличных или постоянных доходов. Но если прежняя эпоха была более беспорядочной, например по доходам, то сейчас она стала более пуританской. Беспорядочные финансовые связи стали какими-то очень неприличными, непрезентабельными. Так, Сьюзен Зонтаг существовала на деньги крупных спонсоров, по сути дела двух за всю жизнь, и то, что мы сейчас считаем корпусом Зонтаг, создано при поддержке ее близких друзей и одновременно спонсоров. Подобные «непрозрачные», по нашим меркам, условия могли поддерживать научные иллюзии, выступать средством своего рода возгонки.

Сейчас же возникает ситуация, когда некие условия, которые якобы составляют реальность науки, некий внешний след цитируемости и прочее, проецируются внутрь самого операционного поля науки, осваиваются в качестве руководящих принципов. Ученые должны принимать их в расчет. И мы не знаем, что является механикой этой истины, как именно она осуществляется (раньше для этого существовала философия). Ученый просыпается в пустыне реального и замечает, что реальное малопривлекательно, то есть он замечает, что истина существует не в каком-то интериорном пространстве, где он может ориентироваться, в мышлении и опыте, экспериментах и их содержании. Получается, что истина свершается в случайном и прикладном формате: ведь что такое ссылка? У ссылки есть очень интересный момент – она акцидентальна по определению, т.е. сам факт того, что на вас сослались, говорит о некоторой содержательной истине только вторично. Да, возможно, вас заметили, возможно, сам факт того, что вас заметили, является некоторым симптомом того, что в некоторой истории истины вы делаете определенный шаг. Грубо говоря, вдруг выясняется, что сама эта акцидентальная машина реферирования является единственной доступной ученому. И он не может уже оставаться вне этой пустыни реального.

Технология современной науки построена на том, чтобы постоянно воспроизводить подобное короткое замыкание: с одной стороны, ученые все время должны эмулировать старую позицию некоторого интериорного, автономного субъекта науки, который пишет всю жизнь одну работу или занимается одной глобальной проблемой. С другой стороны, выясняется, что каждый шаг ученого уже разбит на микрокомпоненты, которые могут быть спроецированы на машину акцидентального цитирования; и если ученый в этой машинерии каким-то образом себя узнает, каким-то образом может с ней играть и манипулировать, тогда, наверное, он чего-то добивается. Здесь проблема еще в том, что чисто нормативная моральная позиция остается в этой игре неопределенной. Возможна позиция некоего благородного незнания, позиция научной grandeur, ученого, который «просто» делает свое дело и лишь будущее, сама среда науки, замечает его и все время преподносит ему дар ссылок, которые сыплются на него, так что он постепенно обрастает ими, но сам этого как бы не зная. Это своего рода импорт классики в нашу ситуацию. Либо наоборот, это в предельном варианте ловкий манипулятор, агент, который работает не на уровне содержаний, ему на них наплевать, он смотрит просто на то, что работает, а что нет в чисто формальном смысле, строит цитационные пирамиды, организует кафедры и т.п. Итак, какова моральная позиция: оставаться на уровне этой старой иллюзии величия или все-таки переходить к чему-то другому? И не вполне понятно, как сами ученые это решают.

Более того, скорее всего не существует сегодня никакой субстанции под названием «ученый». Тот, кто был ученым, должен все время подтверждать, что он и правда ученый, каждый раз продлевать свое существование. Ученый стал странной вещью в модусе картезианского мира, вещи, которая существует от случая до случая. Ссылки являются сегодня для него божественной силой. Она стала тем, что каждый раз творит ученого заново. Я, конечно, преувеличиваю, но я вас уверяю, что до этого уже недалеко. Иначе, как вы узнаете, существует ли ученый, на которого никто не ссылается? Я не знаю, может быть и нет. Возможно, что он существует в качестве кого-то другого.

Космарский: Я бы возразил, сказав что ядро науки – это коммуникация, а не цитирование.

Кралечкин: Коммуникация сама по себе двойственна: действительно наблюдается момент логики прокси, в которой предполагается трансляция позитивного содержания, а есть коммуникация в качестве некоторого идеала. Коммуникация как идеал – да, это хорошо, но в принципе для реальной практики это не очень важно. Гораздо важнее то, что есть, условно, некое ядро науки, которое предполагалось, как-то мыслилось, но оно в качестве такового буквально недоступно. С этим связано то, что вы говорили про статистический кризис, кризис перепроизводства неподтверждаемой корреляции. Неясно, что является ведущим или хотя бы ориентировочным методом работы. Отсюда само значение корреляций. Отсутствие их или присутствие уже не важно, коррелировать может все что угодно, когда мы, например, говорим, что между правой рукой президента и глобальным потеплением нет никакой связи. Такая стратегия двусмысленна в том плане, что она все время пытается не выбирать - не выбирать между содержательными аргументами, которые предполагают горизонт того, что мы знаем, где вообще может быть корреляция. Ставка на поиск корреляции возможна только там, где мы не знаем, что эти корреляции уже есть. Иначе у нас есть некоторый фокус содержательной теории, который уже отграничивает значимые корреляции от незначимых. Если так, то тогда они носят чисто экземплярный смысл, т.е. как иллюстрации.

Космарский: Вы же с этого сами начали: есть такая вещь как разговоры, все что сейчас в науке происходит вокруг разговоров. Рецензирование – это разговор, цитирование – это разговор. И возникла некая новая норма: теперь это действительно не ученый, который сидит у себя, фурычит что-то со своим микроскопом, а потом ба-бах, и совершает великое открытие. Нет, сегодня ученый пребывает в разных модальлностях разговора с peers как именно с равными.

Дуденкова: Нет, эта модель хорошо работает, если у нее есть противовес, состоящий в знаменитом принципе уединенности. Если есть противовес, то о’кей, если нет противовеса, то тогда это тот самый трайбализм, который вы описываете в своем исследовании.

Вячеслав Данилов: Увы, но это именно трайбализм. У этого разговора есть масса искажений. Есть искажение трайбалистское, когда ты разговариваешь только с теми, кто носит значок твоего племени, грубо говоря, остальных вообще за людей не считаешь. Когда ты с теми не говоришь, а с этими говоришь. Есть искажения, когда ты вообще не говоришь, а имитируешь разговор за счет фиктивного цитирования и т.д. Я апеллирую к разговору, как некоему фундаментальному фактору. Современная наука выросла как разговор. И есть масса способов этот разговор отменить или извратить, или исказить, или подменить чем-то, но это не отменяет необходимости разговора. Потому что если нет разговора, то наука исчезает. Есть прекрасный еврейский тезис, что пока с нами разговаривают, нас не убивают.

Кралечкин: Это раньше были разговоры в курилке, что наука характеризуется тем, что есть такая двусмысленная политика разговора, разговор должен быть вынесен за пределы того места, которое дислоцируется в качестве науки. Разговор – это передача чего-то, коммуникация. Но вопрос не в двух идеалах какого-то существования ученого, а в том, что сам этот идеал одиночества, автономии - это идеал мухлежа. Эти идеалы комплиментарны; они скрывают доступность науки… Что такое ученый? Ученый – это тот, кто в какой-то мере монополизирует если не науку вообще, то по крайней мере свою позицию в науке. Ученый есть там, где другого ученого быть по большому счету не должно.

Данилов: Я вообще против ученых. И я не за то чтобы ученые ничего не делали, давайте оставим их, что называется, в своем домене и пускай там производят науку как пчелы мед. Но с чего вообще возникает такая привилегия на мед, медовая монополия?

Кралечкин: Привилегии нет. Это часть биогеоценоза. Если обвалить какой-то, все остальное рассыплется. Все зависит от потребителя – пасечник это или медведь. Возможно, что медведь потребляет пчел самих, а не мед. А мед бывает и искусственный.

Данилов: Позиция жалующихся ученых состоит в том, что внешние финансирующие инстанции и прочее начальство заставляют делать искусственный мед. То есть у ученых есть некое представление о правильной науке и привилегия на правильную науку, тогда как менеджмент требует от них превращать внутренние научные отношения в оцениваемые извне, что и заставляет производить не мед, а его субпродукты. У начальства же на это все взгляд очень простой: ему наплевать, это искусственный мед или нет. Задача простая: войти в мировую науку точно так же, как начальство хочет войти в мировые элиты, стать их частью, а не изгоями. Национальные элиты – в политике, бизнесе, спорте и науке должны быть международными элитами. Иначе говоря, руководство просто не понимает аргументов ученых, когда они вдруг, перехватывая пропагандистский язык властей, предъявляют его тем, кто сам же его и производит для внутреннего употребления. Прежде всего, речь идет о письме сотрудников Института Философии и затем в целом позиции актива РАН в отношении новых инструментов наукометрии. Разговоры о суверенитете страны – не более чем пропагандистская уловка со стороны тех, у кого с активами за рубежом и без того все хорошо. Иначе говоря, суверенитет науки, как и любой иной области, это не способ восстановления занавесов – железных или бумажных – а способ выйти в мир, участвовать в международной конкуренции. Под собственным, разумеется, флагом, а не под флагами "международных организаций" или олимпийским флагом.

Национальная наука для инстанций, принимающих решения, чем-то похожа на спорт высших достижений. В этом виде спорта под названием наука - что там у нас вообще? Сколько медалей? Где нобелевки? И когда ученые говорят, дайте денег, то им в ответ летит - а может не денег, а допинг? Ведь если в результате нет разницы? А вдруг вы вообще без допинга ничего не в состоянии выигрывать? Что имеется в виду: не ковровое финансирование, а система "допинга", то есть дополнительного стимулирования научных институций и ученых на то, чтобы повышать престиж отечественной науки за рубежом и через Запад уже здесь. Именно об этом "допинге" идет речь, когда звучат требования о переводе отечественной научной коммуникации на английский язык, штурме международных университетских рейтингов, заваливании высокорейтинговых журналов статьями и организации своих научных журналов на иностранном языке.

Сами же письма ученых РАН в правительство анализировать бессмысленно. Они выглядят и для начальства наверху, и для стороннего наблюдателя как симптом. Что с ним делать? Симптомом чего он является – может быть симптомом выздоровления? Тот есть академики РАН и философы из ИФ РАН наконец-то очнулись от догматического сна? Ученые снова напоминают Паганеля, который попав не на свой корабль вместо того, чтобы спокойно плыть истерит и назойливо привлекает внимание, заставляя капитана рулить не туда, куда надо, а куда почему-то хочется Паганелю.

Дуденкова: Мне кажется, что в этом разговоре не хватает еще одного важного звена – это как раз руководство академического мира, менеджеров от науки и т.д. Собственно, не хватает такого жесткого утилитаристского взгляда: не умеешь зарабатывать своими исследованиями — не имеешь права заниматься наукой. И тогда эта кампания против наукометрии вполне себе положительный симптом, она носит характер аффирмативных действий в защиту редких и экзотических научных областей.

Космарский: Извините, но контракт был нарушен! В этом и причина появления данных писем. Это контракт последних двадцати лет: мы делаем вид, что вам платим, вы делаете вид, что работаете. Мы платим вам деньги, достаточные для элементарного существования, а вы ведете ту жизнь, которая вам кажется достойной для себя. Но при этом мы не выдвигаем жестких требований. Возможно, что никакого контракта, даже молчаливого, не было, но нынешние изменения в ученой среде точно воспринимаются как нарушение контракта.

Данилов: Да, это был контракт с дьяволом. Ученые просто не поняли его буквы, решив, что дух в этом самом паритете отсутствия финансирования и бездеятельности. Более того, дьявол подавал сигналы – постепенно вводил новые требования, увеличивал нагрузку, но ученые не слышали. Они полагали, что материальное стимулирование, рост финансирования, нацпроекты и т.п. – это что-то вроде возвращения долгов за факт выживания в 90-е. Но это все оказалось совершенно не так. И, как водится, час пробил, и дьявол пришел забирать свое.

Москва, 15 февраля 2020 г.

(Иллюстрация: Счетовод-патриот, Le calculateur patriote, автор неизвестен, 1789, источник: BNF)